10 июля 1923. Вторник
Он твердит уже другое имя,
Он опять по-новому молод!
Одна я осталась с ними,
И в сердце — зловещий холод.
Не хочу я ни слёз, ни жалоб,
Только жгучая ревность сильнее!
Одного я теперь желала б —
Уйти от всех поскорее…
Он увлекается Лялей.
Вчера случилось так, что мы с Колей Лисневским весь вечер просидели на шелковице, около умывальника. Он был мне близок, как никогда. Мы откровенничали. Решили, что прежде всего надо быть сами собой. «Пусть меня там называют младенцем и недозрелым, — говорит Коля, — а у меня всегда на языке то, что и на уме, и чего-нибудь разыгрывать из себя я никогда не стану!» Потом он мне рассказал, как он мечтает по вечерам, засыпая. Или все люди построены на один лад, или только мы с ним: мы мечтаем одинаково, также от третьего лица, также не о себе, также изо дня в день продолжаем мысленный рассказ. У него есть идеал — женщина с римским профилем, он подробно рассказал о ней. Вокруг нее он группирует различные эпопеи, в последней из них она звалась Аллой Павловной, имя когда-то любимой женщины. Теперь это — одно только имя и фантастически любимый образ, но это имя сильнее И<рины> К<норринг>, О<льги> В<оробьевой> и других имен, к которым я его ревновала.
Я сейчас нахожусь в каком-то странном состоянии, мне не хочется трезвости.
Совершенно нет у меня сознания, что завтра экзамен. Как-то последнее время было не до этого. Реву и дни, и ночи; все повторяю последнюю фразу Сережи: любовь не картошка, не выбросишь в окошко! Вчера все кадеты ушли в Румель, а 4-ая рота перекочевала в Сфаят: в субботу у них последний экзамен (французский), и они расходятся. Я знаю, что это уже конец. Какие уж тут занятия, когда, может быть, я в последний раз видела его!
А завтра экзамен. Подумаешь — жутко становится. Все равно, пойду на «ура»; еще, может быть, один вечер будет мой. Странно, что я не боюсь экзамена. Или это от жары такая апатия, или оттого, что мне нездоровится, или оттого, что Коля уезжает? Все, конечно, несвоевременно! Господи, хоть бы скорее прошел завтрашний день!
Вчера ходила с Кольнер на море. А в это время четвертая рота покидала Сфаят: кто в Румель, кто на эскадру. Возвращаться в пустой Сфаят было тяжело. Стало странно тихо, никто не дудел на трубах, не прыгал через кобылу; не шумел, не кричал, как в последние дни. Грустно мне было возвращаться в Сфаят, зная, что там я уже никогда не встречу Колю. Последние дни я была как потерянная. Экзамен у меня прошел благополучно (у Папы-Коли — 11, у Кольнера и Матвеева — 12), но удовлетворения у меня не было, а настроение тяжелое. В субботу вечером я видела Колю, но мы были не одни, и поговорить с ним не удалось. В воскресенье я была на море с Лидией Антоновной, очень скучала, была одна, а вечер пролежала в гамаке, тоже одна.
В воскресенье, после молитвы, тайно от всех, на форту были традиционные «похороны алгебры».[284] Я знаю подробности. Кадеты вошли в соглашение с молодым сержантом, тот им открыл подземный ход на футбольном поле, где они переодевались. Орлов был Якушевым, Добровольский — Завалишиным, Белявский — Кольнером и т. д. Лисневский был Насоновым, для чего ему пришлось гладко выбрить голову: а потом он стеснялся показываться без шапки. Несколько кадет были дамами. «Алгебру» Киселева положили в черный гроб, на котором были написаны формулы; собаку Кебира запрягли в тележку, на нее положили бревно, это была артиллерия; маршал Петэн (Павлик) на осле, Якушев с козой, Всеволод — дьякон и т. д. — эта процессия двинулась при свете факелов в ворота форта. Так как тут деятельное участие принимал сержант, то арабский взвод в Кебире взял на караул. Процессия двинулась в бывшее помещение роты. Там сначала был парад, а потом торжественное сжигание Алгебры. Произносились речи и все предавались анафеме. Многолетие было только адмиралу, Насонову и Папе-Коле. Они (кадеты. — И.Н.) хотели устроить похороны в субботу, но в момент переодевания в барак вошли Томашевский и Майданович, и они все едва успели спрятаться под койки. В понедельник все кадеты, у кого не было переэкзаменовок, были произведены в гардемарины. Вечером дамы устраивали им «чай» в Гефсиманском саду. Мне не хотелось идти, потому что я серьезно поссорились с Тагатовым и еще потому, что почти ни с кем не знакома. Но мне хотелось последний вечер побыть с Колей Л<исневским>, и я совсем уже собралась, но как увидела около него Тагатова — моментально удрала наверх и весь вечер пролежала в гамаке. Сначала поплакала — мне было очень грустно и обидно, потом уснула. Утром Наташа позвала меня на море. Мне не хотелось идти — хотелось проститься с Колей, но потом решила, что «лишние проводы — лишние слезы», и пошла. Помню, так же я провожала Китицына: взяла да ушла на «Георгий» к Нине. И так же, как и тогда, мне теперь как-то странно и пусто здесь. Теперь уже незачем ждать субботы — никто вечером не постучит у двери. И что хуже всего, что он (Коля Лисневский. — И.Н.) уехал на «Алексеев» к Брискорну. А ведь я знаю, какой он брискорновец. Одно только название! В политических делах он еще такой младенец! Вбили ему в голову, что нужно быть монархистом, вот он и плывет по течению. Но конечно, Брискорн сделает из него настоящего черносотенца. Жалко мне его. Еще давно я ему советовала покинуть эскадру скорее. Да он и сам говорит, что ему хочется в университет, обещал приложить к этому все усилия. Боюсь, что влияние Брискорна помешает ему. Поэтому-то мне и жаль, что не удалось поговорить с ним на прощанье.
Тунис (речь идет об одноименной столице Туниса. — И.Н.)
В пятницу наша тунисская компания в составе семи человек села на поезд и тронулась в Тунис. Дорога невеселая: голая степь да холмы. Тоску нагоняет. Только уж под самым Тунисом был виден у самой дороги римский водопровод, довольно хорошо сохранившийся. В Тунис приехали уже к вечеру. Сняли в гостинице маленький скверный номер и сейчас же отправились бродить по городу. Тунис сразу произвел на меня какое-то странное впечатление: сразу почувствовался большой город, а я сама в этом городе стала еще меньше и ничтожнее. Большие, многоэтажные дома, роскошные, ярко освещенные рестораны, трамваи, извозчики, нарядная публика — все это сразу перенесло меня так далеко от Сфаята, так сильно показало мне, что жизнь широка, что кроме моей жизни и того, чем я живу, есть еще так много-много других жизней, что если я была незаметна в Сфаяте, то город — всякий город, в котором на улицах трава не растет, — совсем раздавит меня. Оттого-то мне было так тяжело в первый вечер. На Мамочку это сознание большого города произвело как раз обратное впечатление: она почувствовала себя в своей тарелке. А я чувствовала, что я гораздо счастливее всех этих накрашенных французов, не знаю почему так было, но у меня совершенно не было зависти к ним.